Социальная катастрофа потентна, как и криминальная среда. Неправда, что прямой вопрос о выживании опрощает человеческое существование. Вызов выживания вскрывает понимание жизни, как насущного, а не комфортного, вызывая прорыв к имманентности. Чувства и краски становятся ярче. В этой вспышке возможно рождение художника практически невольное.
Даже сторонники теории праздного класса, как создателя искусств, должны признать, что сама логика искусства подталкивает праздный класс работать на подрыв основ собственной повседневной стабильности. Иначе создавался бы декор, дизайн, но не искусство. Искусство это уже перемена, выход за пределы необходимого. Вслед за образом следует мысль, за ней – перестройка, бунт, революция. Праздность гибнет, избегая опасности просто протухнуть. И в очищенной от ее мягких, но прочных оков безнадежности искусство получает новый глоток воздуха.
Социальные сломы не гарантируют немедленного появления настоящего. Из водопроводного крана, в который долго не подавали воду, сперва течет ржавая жижа. Такова ситуация и с культурой в годы перемен. Первое, с чем мы сталкиваемся – бодрийяровское «смешение всего со всем», спекуляции, плакатность и кич. Чистое проявляется лишь со временем.
Крах Советского Союза, последнего грандиозного модернистского проекта, рожденного творчеством праздного класса минувших веков, стал событием гротескным в большей степени, чем трагическим. Эйфория от падения запретов перекрывала невзгоды и обнищание. Но человек советский, над выведением которого десятилетиями трудились в Кремле, к сожалению, сформировался. Одной из главных его ментальных черт оказалась наивность. Не детская, а злостная. Подростковая.
Подростковой наивности свойственны эмоциональность и манихейство. Это сочетание губительно для ясности, для памяти, оно обречено на фрустрацию. И даже фрустрация не приводит к рефлексии без взрослости. Человеку советскому взрослеть не полагалось. Ментальная генетика большевиков дает о себе знать и сегодня, спустя четверть века после официальной денонсации СССР. Парни и девушки, в глаза не видавшие пионерского галстука, проявляют истое рвение в готовности выбрать путь комсомольцев. Не революционных романтиков и энтузиастов, но лицемерных дегуманизированных функционеров времен «дорогого Леонида Ильича». Плоды его правления, а вовсе не горбачевской перестройки, вызрели в цинизме, популизме и войнах постсоветского пространства.
Церемониальное лицемерие и двоемыслие брежневских лет дали очень неоднозначные всходы. Эгоцентричный цинизм настроенного на выживание и, по возможности, накопление мещанина породил псевдолиберальных политиков, олигархов, молодых прихожан секты социального дарвинизма Айн Рэнд. Романтизм бунтарства и восторг от того, что запреты пали, а значит, все, что было запрещено – хорошо и задорно («смешение всего со всем») выродился в неофашизм и насилие. Параллельно дав замечательную культурную волну рок-музыкантов и художников, к дню сегодняшнему деградировавшую до маньеризма, называемого гламуром и постмодернизмом в постсоветском понимании, близком скорее к зубоскальству. Диссидентство открыло для себя возможности грантового финансирования и удовольствие ощутить себя праздным классом. Но была в СССР и другая порода людей. Каковых, как и себя, собственно, социолог и логик Александр Зиновьев назвал отщепенцами.
Это люди, не спешившие на потребу дня декларировать отречение от всего, что было вчера. Понимая этого «вчера» обреченность. В силу собственной ли природы, склада ума или воспитания выбравшие более медленный, чем диктовало время, ритм осмысления. Отказавшиеся укорачивать собственную память и душу с каждым новым витком кризиса. В который, как мы видим сегодня, мир только вступил в 90-х, в опьянении эйфории фукуямовского «конца истории».
Такой отщепенец, например, россиянин Максим Кантор в живописи, таков азербайджанец Салим Бабуллаоглу в поэзии, таков украинец Валерий Милосердов в фотографии. Их роднит осознание того, что человек – не герой телешоу и не цифра статистики, а жизнь – не бизнес.

В творческом же методе, при всем их различии, то, что один из не героически, не демонстративно и глубоко трагичных мастеров серебряного века русской поэзии Михаил Кузмин называл «кларизмом», прекрасной ясностью. «Если вы совестливый художник, молитесь, чтобы ваш хаос (если вы хаотичны) просветился и устроился, или покуда сдерживайте его ясной формой: в рассказе пусть рассказывается, в драме пусть действуют, лирику сохраните для стихов, любите слово, как Флобер, будьте экономны в средствах и скупы в словах, точны и подлинны, — и вы найдете секрет дивной вещи – прекрасной ясности», — писал он[1]
Профессиональная карьера избавила Валерия Милосердова от родовых травм постсоветской фотографии, как искусства. Он не снимал свадеб и юбилеев, не работал в фотоателье, не открывал для себя фотографию, как художественную технику, на вечеринках с заезжими западными кураторами. Фоторепортаж стал его журналистской профессией в результате специального образования. Советская школа фотожурналистики в газете «Известия», куда мастерство привело Милосердова, была крепкой и не догматичной: позволяла меньшую нарративность, чем в партийных газетах. Отношение Милосердова к фотографии, как к отдельному высказыванию, даже эссе, а не просто иллюстрации текста, совпало с принятой в «Известиях» практикой. Общественная, с претензией порою на человечность, интонация газеты в годы перестройки подпитывалась искренним гражданским оптимизмом, прорвавшимся сквозь болотные газы брежневских абракадабр. «Ускорение», слово произнесенное с кремлевской трибуны Михаилом Горбачевым, стало сигналом, чуть ли не магической формулой, чья энергия, без разбору и этики, бурлит в нашем мире до сих пор.
Профессиональный путь Валерия Милосердова начался в Кыргызстане. Для меня, человека городского, эта горная страна стала в 2003-м первым настоящим открытием природы. Озеро Иссык-Куль заворожило, словно живое мыслящее существо, проявив пейзаж, как нечто стоящее внимания и диалога. Очаровал Кыргызстан и Милосердова. Но, в отличие от меня, для которого Иссык-Куль стал местом вечного зова, Валерий открыл подобный край в родной Украине. Там, где не стоит искать туристических впечатлений.
«В 1994 году я работал фотокорреспондентом в газете «Киевские Ведомости» и как-то я задумался о том, что у нас в стране есть интересный регион, который делает политическую погоду, что там живёт много людей, но он, тем не менее, кажется закрытым для нашей страны. Тем более, что по советским временам я знал, что шахтеры были привилегированным классом: всё там было очень хорошо, Донецк в розах и шахтёры более-менее при деньгах. Но, развалился Светский Союз и уже имели место совершенно другие процессы, и к шахтерам стали относится по-другому», — вспоминает Валерий Милосердов[2]

Стачечное движение шахтеров Донбасса было одним из самых мощных в Советском Союзе. Осознавая себя аристократией пролетариата, шахтеры были смелы, горделивы, ощущали свое право влиять на социум. Показательно, что во время Всеукраинского референдума о независимости, они активно поддержали эту идею. И в первое десятилетие новой Украины во многом определяли ее политику. Их марши на Киев и забастовки, запечатленные Милосердовым, приводили к отставкам правительства и досрочным выборам президента.
При этом уровень жизни в некогда привилегированном регионе СССР неукоснительно падал. Этот контраст легенды, самосознания и реальности захватил Милосердова, сделав Донбасс его местом вечного зова. Так появился цикл «Брошенные люди», отсылающий нас к идее «лишнего человека» литературы Российской империи. Тот лишний человек, Печорин, Чацкий, Безухов, был личностью, по собственному выбору не вписывавшейся в официальную иерархию, противопоставлявшей свое право на мысль и индивидуальность государственной машинерии, образом, полным достоинства. Бездумно и восторженно встреченный на обломках СССР Ваал потребления превратил в лишнего всякого, кто не смог или не захотел ринуться в гонку за выживанием и успехом. Инфицировал массовое сознание лозунгом «умей себя продать» и пошлой категорией «неудачник», демонизированной в иноязычном замещении «лузер».

Кем брошены брошенные люди Милосердова? Правительством? Но ведь капиталистический строй, в отличие от социалистического, не гарантирует его ответственности за нужды гражданина. Бизнесменами? Понятие социальной ответственности и вправду поздно пришло в украинское общество. Как вынужденное комильфо перед западными партнерами здешних магнатов, задумавшихся о международной капитализации себя и своих активов. В чем-то брошенные люди забросили сами себя, скованные синдромом человека советского: смесью наивности, патернализма и пубертатного упрямства.
Украинская власть убоялась самоуверенности шахтеров. Бизнес же руководствовался карикатурным образом капитализма из книжки Николая Носова «Незнайка на Луне». В стране, семьдесят лет цитировавшей Маркса, «Капитал» читали немногие. Да и те в свое время оказались в позиции лишних людей. Донбасс, регион с большим потенциалом университетов, культуры и духа, незаметно для страны и сам для себя превращался в место, где время застыло. Жителей там всеми способами концентрировали на суженном прошлом, на ностальгии, а в этом неизбежно – путь деградации. Человеческое существо, как и вся природа, есть здесь и сейчас, а путь его – в завтра. Жить прошлым значит отказаться и от жизни, и от пути.

Первые серии донбасского цикла Валерия Милосердова получили специальный приз жюри конкурса европейской фотографии в швейцарском Веве, не вызвав резонанса на родине. Шахтеров к тому времени здесь превратили в телевизионный шум. Такова одна из манипуляций общества потребления – обезжизнить, обезличить что-либо посредством медиазабалтывания, и таким образом – обезвредить. Так инспирировалась, используя образ сформированного Донбассом украинского поэта, борца за свободу, погибшего в советском лагере при Горбачеве Василия Стуса, всеневстреча края, маркированного шахтерским, с Украиной, которую и он создавал.
Незримая граница овеществлялась созданием ложных мифов, взращиванием стереотипов, подкормкой ксенофобии. Отсутствие внутреннего диалога было выгодно как украинским властям, так и капиталу: «разделяй и властвуй» — один из краеугольных камней примитивного макиавеллизма. Что с того, что миллионщик Алексей Алчевский, в честь которого назван второй по населению город Луганской области, на свои деньги возвел первый в Украине памятник Тарасу Шевченко в Харькове? Кто вспоминал, что из Донбасса родом генерал Петр Григоренко, легендарный советский правозащитник, борец за права крымских татар? Впрочем, и Леонид Брежнев, и подписавший с Иоахимом фон Риббентропом роковой для судьбы мира протокол Вячеслав Молотов. И Лазарь Каганович, в зависимости от генеральной линии партии ревностно организовывавший украинизацию, а после – репрессии в нашей стране. Понимание Донбасса, его роли в культуре и сложной истории как Украины, так и Еворопы, выхолащивалось, оскудевало вовне и внутри региона.
Но Валерий Милосердов потому и является настоящим художником, что интересует его не иллюстрация, не готовый ответ кича и не архивация. Своими фотографиями он называет время. Ловец времени, временем не пойманный, он никогда не думал о тренде, о потребителе и даже собственно об искусстве. Его «Брошенные люди» — семейная сага, подобная «Иосифу и его братьям» Томаса Манна.

Семья – это не просто часть социума. Взаимоотношения в ней неминуемо менее формальны, более интимны, чем в большом мире между людьми. Даже если правила в семье строгие и к завтраку не принято выходить в ночной рубашке, семья предполагает особую степень понимания, прощения и эмпатии.
«Брошенные люди», как «Иосиф и его братья», растянувшееся в годах повествование о семье человеческой. В котором боль, надежды, предательства, срам и нежность, веселье и обыденность сходятся, как «добро» и «зло» в повседневной симфонии. Камера Милосердова предлагает нам взгляд с точки зрения пастернаковского аристократического чувства равенства со всем живущим.
«Брошенные люди» — это возможность вспомнить без ностальгии. Опомниться.
Как в двустишии Салима Бабуллаоглу:
Эй, вы, забытые люди! Куда спешите? Я только что начал вспоминать вас…[3]
Вспомним их, вслед за Валерием Милосердовым. Чтобы вспомнить Донбасс. Украину. Себя.